В литературном мире есть слой удивительных арт-продуктов – проза, не поддающаяся никаким игровым искусствам. Казалось бы, проза как проза – внятный сюжет, достаточная детализация, нет избытка туманной поэтической акварельности.
Ан нет – при попытке перенести историю на кинопленку или на сцену случается эффект “шубы из солнечного зайчика”.
Да, есть сюжеты, неподатливые инсценировкам, как солярный заяц скорняку или медуза – таксидермистам. Чучело лисы возможно во множестве вариаций – от гиперреалистичной до упоротой, из мема. А чучело медузы не видел никто. Нигде и никакую, даже упоротую медузу.
Подобной славой обладает, во-первых, роман «Мастер и Маргарита». После попыток его визуально пересказать даже удачливые режиссеры пребывают в раздраженном утомлении котов, изнуренных лазерной указкой.
Повесть Куприна «Олеся» может по этой части быть соперницей булгаковской дьяволиаде.
Хотя она компактнее и гораздо предметнее по наррартиву. Без библейской зауми и кросс-культурных цитат. Но такая же непокорная.
Число ее экранных и сценических интерпретаций – с воробьиный окорок. На этой ниве было два типа попыток.
Вариант № 1 – снимать «Олесю» как условную романтическо-символическую драму про прекрасную дикарку, не понятую черствыми людьми. Выйдет эмпатично, переживательно. Но в общей обойме похожих сюжетов – как сборник «101 песня о Сталине».
Вариант № 2 – снимать, фокусируясь на краеведческом колорите. В духе “ль имаж этнографик”. Будет – как «Тени забытых предков». Очень мучительное зрелище, несмотря на зашкаливающую живописность.
Сергей Захарин, берясь за инсценировку «Олеси» для театра «Глобус», отважно проигнорировал наработки предшественников и сделал совершенно собственную историю с очень узнаваемым сюжетным массивом и новой, свежей психологической раскраской.
Сразу скажем: купринский текст на сцену перенесен скрупулезно и бережно. И только в виде диалогов, практически таких же, какими они были в повести.
Причем без блоков “от рассказчика”. Чтец, бубнящий за кромкой визуального поля или с краю – обязательный элемент многих пьес из разряда “книга на сцене”. Но только не у Захарина! Нет тут чтецов! Мир пьесы и сам себя наглядно показывает, без ремарок.
Прицельно точной цитатности тут нашлись удивительные помощники: арсенал пластического театра и смысловой визуал. Оба компонента очень «сочные и мясистые», действуют они в обойме, потому и описывать их функционал придется в параллели. Так что прости, читатель, за возможную громоздкость.
От подробного пересказа сюжета воздержусь, ибо нарратив в спектакле практически точно по книге. Так что зрители, впадающие в гнев и панику от современного “интерпретационного” театра, могут сморгнуть: травм не будет. Возраст персонажей, их пол, время и место действия – всё по букве книжного оригинала, никакого постмодерна. Всё уместилось.
Даже компактность малой сцены этому не помешала. Весь мир повести туда вписан. А за это спасибо сценографии от Лидии Хисматуллиной и свету от Андрея Костюченкова.
Спасибо искусствам, которые “дорассаказали” то, что в книге было описано абзацами и страницами.
Они нарисовали Полесье, в котором скучает столичный бонвиван Иван Тимофеевич, как мистичное, таинственное, но крайне недоброе пространство. Где у злой мистичности, как ни странно, вполне земные первопричины.
Это у «Песняров» в их хите Олеся обитает в какой-то безвременной и бессюжетной сказке, статично-стабильная, как бабочка в янтаре или Алёнка на обертке шоколадки.
Мир «Олеси» Куприна/Захарина, напротив, опасен и тревожен. Это условное, сценическое, но с натуры изображенное Полесье – дебри на стыке Белоруссии, Украины и российской тогда Польши – самая нищая и проблемная территория в европейской части Российской империи.
Полесье крайне немилосердно к своим обитателям, а они – друг к другу. Мир Полесья грубо сколочен из скрипучей, пепельно-серой древесины, выстуженной вьюгами (завирухами – по-местному) и дождями почти до тлена. С неба в это серое свисают канаты – они тут и за сосны, и за струи ливней.
Меж канатами, путаясь и спотыкаясь, бродят селяне, похожие одновременно и на зомби, и на заблудившихся, отчаявшихся детей. Мужики во вполне аутентичных для Российской империи картузах, а вот бабоньки – в весьма занятных головных уборах. Это чепцы из западноевропейского крестьянского гардероба 1620–1640-х. И они тут не для красоты. Красота у этой вещицы вообще нулевая. Этносы, у которых наиболее популярен был такой чепчик, пуще других любили народную забаву: “охота на ведьм”. Например, в городе Вюрцбурге граждане так преуспели в этом народном промысле, что из всего женского населения там остались четыре двухлетние девочки. Им просто не смогли вменить в вину колдовство, поскольку они точно не владели шумерскими заклинаниями. Они и родной-то немецкий язык недавно начали осваивать.
Деревня, где скучал Иван Тимофеевич, к охоте на ведьм тоже имеет душевную склонность. Двух “ведьмячек”, бабку Мануйлиху (Наталья Тищенко) и ее внучку Олесю (Алина Юсупова) изгнали жить в лес. Ну спасибо, хоть не сожгли (вместе с избой или на пленэре, по-европейски).
Таки ведь не сожгли! Ибо ж мы не немчура какая, а добрые русские люди. Это другое, понимать надо!
Претензии к Мануйлихе имеют хоть какие-то туманные предпосылки (на какую-то бабу она лет сорок назад косо глянула, а у бабы с того-этого лялечка умерла – вот!).
А юную Олесю, которая ничем еще не успела провиниться, ненавидят просто “заодно”. Оптом, так сказать. Вообще, объяснения всенародной ненависти укладываются в формулу: «А чаво они?!»
Справедливости ради стоит сказать, что фраза «А чо он(а)?!» сейчас встречается в половине полицейских протоколов о “тяжких телесных”. Так что мир со времен Куприна фундаментально не подобрел.
Праздный странник Иван (Александр Липовской) рассматривает деревенский люд с простодушием восьмилетнего юнната, как головастиков в глубокой июльской луже. Любопытство, с которым он глядит на туземцев («полудетей, полузверей», буквально как у Киплинга) – единственная эмоция, которую он поначалу испытывает. А вы эмпатичности ждали?! А вот вам фигушки! Иван в начале своей аркады характера эмоционально неразвитый юноша, не умеет он пока в эмпатию.
Олеся, стихийно мудрая девушка, насчет душевных талантов Ивана изначально не обольщается. Более того, она в глаза Ивану перечисляет его этические дефекты. А также – перечень грядущих биографических щербин, ими обусловленных.
Тем не менее во вселенной Олеси любят не “за что-то”, а “несмотря на”. И когда любовь простирает над Олесей и Иваном свои серые совиные крылья, сразу понятно: свадьбой с медом-пивом по усам такая любовь не завершится.
Ибо пробилась она сквозь серую, кислотную, каменистую почву, по которой неуклюже топчутся полесцы-туземцы. Их выморочную сущность подчеркивает удивительная сцена молитвы. Селене разворачивают ширму-иконостас, с которой из-под слоя серой грязищи на манер нимбов мерцает медь (или ржавчина?). И начинают молиться. Точнее, пытаются молиться. Не получается.
Тут на язык буквально просится: «У них лапки». Но это весьма близко к истине. Потому что руки у богомольцев не гнутся в локтях и двигаются только вдоль туловища, как у деревянных щелкунчиков. По осям шарниров. Их нельзя молитвенно свести ладонями. И креститься ими не получается. К этим-то големам Иван и отправляет Олесю. Дескать, сходи в церковь, соверши акт социализации, примирись с земляками. Видя, как это урфинджюсово воинство пытается припадать к Богу, легко догадаться, что ничем хорошим эта прекраснодушная затея Ивана не кончится. Ну, он действует в меру наивности, он себе личную Покахонтас хотел завести. Удобную, понятную. Рассуждает он, как человек, не знающий о существовании нецерковной одухотворенности. Которую как раз Олеся и воплощает собой.
Идея эта в России на старте двадцатого века была в большой моде, на максималках олицетворенная Львом Толстым. Но на обывательском уровне идея пугала радикальной новизной. Стихийно духовный человек – популярный авантажный персонаж 1890–1900-х. Тут литература сделала кувырок и заглянула в саму себя – в XVIII век, в тренд на “благородных дикарей”, всяческих кандидов. Это придает купринскому сюжету некоторую старомодность. С другой стороны, диковатые лесные девы – актуальный мотив в тогдашнем прикладном искусстве. На фасадах зданий стиля ар-нуво жили буквально толпы дриад, нимф и мавок – девушек с маками, ирисами и ландышами в пышных, чуть влажных волосах, роскошных, как в рекламе шампуня.
Ар-нуво – стиль, в визуале которого цветок начинает увядать, едва выйдя из фазы бутона, – родной для «Олеси» контекст, субстрат зарождения сюжета. В эстетике “увядающего расцвета” органичный элемент – грёза о заведомо невозможном счастье, осевая идея купринской повести. Если бы ее воплощали на сцене в год книжной публикации, она наверняка была бы томным и орнаментальным зрелищем в духе дизайна Витора Орта. И газовые ткани были бы, и русалочьи волосы, и некротический парфюмный флёр увядающих с самого рождения цветов.
Но «Олеся» пришла на сцену в 21-м веке. В пору сверхплотных цитатных массивов, обильных “пасхалок”, в пору мастеровитой семантической пластики и говорящих текстур.
Да, у Захарина и телесная динамика, и цветотекстурный ряд – смысловые факторы. Он тут и режиссер, и хореограф, потому решения находит эффектные для обоих ипостасей. Например, богооставленность селян выражена их скованными, деревянными движениями. Легко, свободно и радостно, с человеческой пластикой тут движутся только Олеся и Иван.
Или вот – цветовая семантика. Дресс-код деревни – серое тряпье. Лирник (Владимир Алексейцев), безмолвный модератор-фантом – в алых одеждах фасона Данте Алигьери. Для белорусской деревни персонаж более чем неожиданный. Но в художественной кухне Захарина тоже обусловленный.
С учетом того, что деревня – это и есть филиал ада, лимб без времени, луны и солнца, сходство с Данте – неспроста и не для праздного колорита. Алые и реющие одежды Лирника – чем не карающее пламя? Алый призрак жжет стылую серость нелюбви. И так же безучастно мешает главным героям, хватая их за плечи и путая алыми нитями. Да, справедливость высших сил далеко лежит от справедливости бытовой, человеческой. От тотально алого человека не стоит ждать земной понятности. Ибо он и не человек вовсе.
Тут только Олеся в белом крафтовом льне. Точнее, в кремово-белом. Ибо нет в живой природе безоттеночного абсолюта белизны. Даже в Арктике нет.
И одежды Ивана по мере действия тоже постепенно белеют, обозначая перемены в его внутреннем мире, усложняющуюся палитру души.
Правда, улучшится эта самая душа тоже не до абсолюта. Уклончивая трусоватость в Иване останется до конца. Вот такой он негерой-любовник. Если есть герой-любовник, почему бы не быть и его антониму? Сюжет-то об обреченной любви. Которая не вовремя, не к месту, вопреки несовершенствам любимого. А кто сказал, что любовь всегда должна свадьбой заканчиваться? Не у Диснея в гостях, небось…
фото: Виктор Дмитриев
,